Содержание / Библиотека / Фандорин / Эраст / «Декоратор» / Глава пятая


Декоратор

Однокашники
5 апреля, великая среда, день и вечер

Отправив помощника на задание, Эраст Петрович приготовился к сосредоточенному рассуждению. Задача представлялась непростой. Тут не помешало бы внерациональное озарение, а значит, начинать следовало с медитации.

Коллежский советник затворил дверь кабинета, сел, скрестив ноги, на ковер и попытался отрешиться от каких бы то ни было мыслей. Остановить взгляд, отключить слух. Закачаться на волнах Великой Пустоты, откуда, как это уже не раз бывало, зазвучит поначалу едва слышный, а потом все более отчетливый и под конец почти оглушающий звук истинности.

Прошло время. Потом перестало идти. Потом исчезло вовсе. Изнутри, от живота вверх, стал неторопливо подниматься прохладный покой, перед глазами заклубился золотистый туман, но тут огромные часы, стоявшие в углу комнаты, всхрапнули и оглушительно отбили: бом-бом-бом-бом-бом!

Фандорин очнулся. Уже пять? Он сверил время по брегету, ибо напольным часам доверять не следовало — и точно, они спешили на двадцать минут.

Во второй раз погрузиться в медитацию оказалось трудней. Эраст Петрович вспомнил, что как раз в пять часов пополудни, он должен был принять участие в состязаниях Московского клуба велосипедистов-любителей в пользу бедных вдов и сирот лиц военного ведомства. В Манеже соревновались сильнейшие московские спортсмены, а также велосипедные команды Гренадерского корпуса. У коллежского советника были неплохие шансы вновь, как и в прошлом году, получить главный приз. Увы, не до состязаний.

Эраст Петрович прогнал неуместные мысли и стал смотреть на бледно-лиловый узор обоев. Сейчас снова сгустится туман, нарисованные ирисы колыхнут лепестками, заблагоухают, и придет сатори.

Что-то мешало. Туман будто сносило ветром, дующим откуда-то слева. Там на столе, в лаковой коробочке, лежало отсеченное ухо. Лежало и не давало о себе забыть.

Эраст Петрович с детства не выносил вида истерзанной человеческой плоти. Казалось бы, пожил на свете достаточно, навидался всяких ужасов, в войнах поучаствовал, а так и не научился равнодушно смотреть на то, что люди вытворяют с себе подобными.

Поняв, что сегодня ирисы на обоях не заблагоухают, Фандорин тяжело вздохнул. Раз не удалось пробудить интуицию, оставалось полагаться на рацио.

Он сел к столу, взял лупу.

Начал с оберточной бумаги. Бумага как бумага, в такую заворачивают что угодно. Не зацепиться.

Теперь надпись. Почерк крупный, неровный, с небрежными окончаниями линий. Если приглядеться, заметны мельчайшие брызги чернил — рука водила по бумаге слишком сильно. Вероятнее всего, писал мужчина в расцвете лет. Возможно, неуравновешенный или нетрезвый. Но нельзя исключать и женщину, склонную к аффектам и истерии. В этом смысле примечательны завитки на буквах «о» и кокетливые крючочки над заглавным «Ф».

Самое существенное: на гимназических уроках чистописания этак писать не обучают. Тут либо домашнее воспитание, что более свойственно для особ женского пола, либо вообще отсутствие регулярного образования. Однако же ни единой орфографической ошибки. Хм, есть над чем подумать. Во всяком случае, надпись — это зацепка.

Далее — бархатная коробочка. В таких продают дорогие запонки или брошки. Внутри монограмма: «А.Кузнецов, Камергерский проезд». Ничего не дает. Большой ювелирный магазин, один из самых известных на Москве. Можно, конечно, осведомиться, но вряд ли будет прок — надо полагать, они таких коробочек в день не одну дюжину продают.

Атласная лента — ничего примечательного. Гладкая, красная, такими любят заплетать косы цыганки или купеческие дочки в праздничный день.

Пудреницу (из-под пудры «Клюзере 6») Эраст Петрович рассмотрел в лупу с особенным вниманием, держа за самый краешек. Посыпал белым порошком вроде талька, и на гладкой лаковой поверхности проступили многочисленные отпечатки пальцев. Коллежский советник аккуратно промокнул их специальной тончайшей бумагой. В суде отпечатки пальцев уликой считаться не будут, но все равно пригодится.

Только теперь Фандорин занялся бедным ухом. Перво-наперво попытался представить, что оно не имеет никакого отношения к человеку. Так, некий занятный предмет, который желает все про себя рассказать.

Предмет рассказал про себя Эрасту Петровичу следующее.

Ухо принадлежало молодой женщине. Судя по россыпи веснушек на обеих сторонах ушной раковины — рыжеволосой. Мочка проколота, причем весьма небрежно: дырка широкая и продолговатая. Исходя из этого, а также из того, что кожа сильно обветрена, можно заключить, что бывшая владелица данного предмета, во-первых, носила волосы зачесанными кверху; во-вторых, не принадлежала к числу привилегированных сословий; в-третьих, много ходила по холоду с непокрытой головой. Последнее обстоятельство особенно примечательно. С непокрытой головой по улице, даже и в холодное время года, как известно, ходят уличные девки. Это и является одной из примет их ремесла.

Закусив губу (относиться к уху как к предмету все-таки не выходило), Эраст Петрович перевернул ухо пинцетом и стал рассматривать разрез. Ровный, сделан чрезвычайно острым инструментом. Ни единой капельки запекшейся крови. Значит, к моменту отсечения уха рыжеволосая была мертва по меньшей мере несколько часов.

Что это за легкое почернение на срезе? Отчего бы? А от разморозки, вот отчего! Труп был в леднике, потому и разрез такой идеальный — в момент разрезания ткани еще не оттаяли.

Труп проститутки, помещенный в заморозку? Зачем? Что за церемонии — этаких сразу везут на Божедомку да закапывают. Если помещают в ледник, то либо в морг медицинского факультета на Трубецкой для учебных занятий, либо в судебно-медицинский, на ту же Божедомку, с целью полицейского расследования.

Теперь самое интересное: кто прислал ухо и зачем?

Сначала — зачем.

Так же поступил в прошлом году лондонский убийца. Он прислал мистеру Альберту Ласку, возглавлявшему комитет по поимке Джека Потрошителя, половину почки проститутки Кэтрин Эддоус, изуродованное тело которой было обнаружено 30 сентября.

По убеждению Эраста Петровича, эта выходка имела два смысла. Первый, очевидный,  — вызов, демонстрация уверенности в собственной безнаказанности. Мол, сколько ни пытайтесь, все равно не поймаете. Но было, пожалуй, и второе дно: свойственное маньякам подобного рода мазохистское стремление быть пойманным и понести кару. Если вы, охранители общества, и вправду могущественные и вездесущие, если Правосудие — отец, а я — его провинившееся дитя, то вот вам ключик, найдите меня. Лондонская полиция ключиком воспользоваться не сумела.

Возможна, конечно, и совсем другая версия. Жуткое послание отправлено не убийцей, а неким циничным шутником, нашедшим в трагической ситуации повод для жестокого веселья. В Лондоне полиция получила еще и глумливое письмо, якобы написанное преступником. Под письмом стояла подпись «Джек Потрошитель», откуда, собственно, и взялось прозвище. Английские следователи пришли к выводу, что это мистификация. Вероятно, из-за того, что должны были как-то оправдать неудачу поисков отправителя.

Не стоит усложнять себе задачу, делать ее двойной. Сейчас неважно, убийца ли тот, кто прислал ухо. Сейчас необходимо выяснить, кто это сделал. Очень возможно, что человек, отрезавший ухо, и окажется Потрошителем. Московский фокус с бандеролью отличается от лондонского одним существенным обстоятельством: об убийствах в Ист-Энде знала вся британская столица и, в сущности, «пошутить» мог кто угодно. В данном же случае подробности вчерашнего злодеяния известны весьма ограниченному кругу лиц. Сколько таких? Очень мало, даже если прибавить ближайших друзей и родственников.

Итак, каковы координаты отправителя «бандерори»?

Человек, не обучавшийся в гимназии, но все же получивший достаточное образование, чтобы написать слова «высокоблагородию» и «коллежскому» без ошибок. Это раз.

Судя по коробочке от Кузнецова и пудренице от Клюзере, человек небедный. Это два.

Человек, не просто осведомленный об убийствах, но и знающий о роли Фандорина в расследовании. Это три.

Человек, имеющий доступ к моргу, что еще более сужает список подозреваемых. Это четыре.

Человек, владеющий хирургическими навыками. Это пять.

Чего уж больше?

— Маса, извозчика! Живо!

Захаров вышел из прозекторской в кожаном фартуке, черные перчатки перепачканы какой-то бурой слизью. Лицо опухшее, похмельное, в углу рта — потухшая трубка.

— А-а, губернаторово око, — вяло сказал он вместо приветствия. — Что, еще кого-нибудь ломтями нарезали?

— Егор Виллемович, сколько т-трупов проституток у вас в леднике? — резко спросил Эраст Петрович.

Эксперт пожал плечами:

— Как велел господин Ижицын , теперь сюда тащут всех гулящих, кто окончательно отгулял. Кроме нашей с вами подружки Андреичкиной за вчера и сегодня доставили еще семерых. А что, желаете поразвлечься?  — развязно осклабился Захаров. — Есть и прехорошенькие. Только на ваш вкус, пожалуй, нет. Вы ведь потрошёнок предпочитаете?

Патологоанатом отлично видел, что неприятен чиновнику, и, кажется, испытывал от этого удовольствие.

— П-показывайте.

Коллежский советник решительно выпятил вперед челюсть, готовясь к тягостному зрелищу.

В просторном помещении, где горели яркие электрические лампы, Фандорин первым делом увидел деревянные стеллажи, сплошь уставленные стеклянными банками, в которых плавали какие-то бесформенные предметы, а уж потом посмотрел на обитые цинком прямоугольные столы. На одном, подле окна, торчала черная загогулина микроскопа и там же лежало распластанное тело, над которым колдовал ассистент.

Эраст Петрович мельком взглянул, увидел, что труп мужской и с облегчением отвернулся.

— Проникающее огнестрельное теменной части, Егор Виллемович, а более ничего-с, — прогнусавил захаровский помощник, с любопытством уставившись на Фандорина — личность в полицейских и околополицейских кругах почти что легендарную.

— Это с Хитровки привезли, — пояснил Захаров. — из фартовых. А ваши цыпы все вон там, в леднике.

Он толкнул тяжелую железную дверь, оттуда дохнуло холодом и жутким, тяжелым смрадом.

Щелкнул выключатель, под потолком зажегся стеклянный матовый шар.

— Вон наши героини, в сторонке, — показал доктор одеревеневшему Фандорину.

Первое впечатление было совсем не страшное: картина Энгра «Турецкая баня». Сплошной ком голых женских тел, плавные линии, ленивая неподвижность. Только пар не горячий, а морозный, и все одалиски почему-то лежат.

Потом в глаза полезли детали: длинные багровые разрезы, синие пятна, слипшиеся волосы.

Эксперт похлопал одну, похожую на русалку, по голубой щеке:

— Недурна, а? Из дома терпимости. Чахотка. Тут вообще насильственная смерть только одна: вон той, грудастой, голову пробили камнем. Две — самоубийство. Три — переохлаждение, замерзли спьяну. Гребут всех, кого ни попадя. Заставь дурака Богу молиться. Да мне что — мое дело маленькое. Прокукарекал, а там хоть не рассветай.

Эраст Петрович наклонился над одной, худенькой, с россыпью веснушек на плечах и груди. Откинул со страдальчески искаженного, остроносого лица длинные рыжие волосы. Вместо правого уха у покойницы была вишневого цвета дырка.

— Эт-то еще что за вольности? — удивился Захаров и глянул на привязанную к ноге трупа табличку. — Марфа Сечкина, 16 лет. А, помню. Самоотравление фосфорными спичками. Поступила вчера днем. Однако при обоих ушах была, отлично помню. Куда ж у ней правое-то подевалось?

Коллежский советник достал из кармана пудреницу, молча раскрыл ее, сунул патологоанатому под нос.

Тот взял ухо недрогнувшей рукой, приложил к вишневой дырке.

— Оно! Это в каком же смысле?

— Хотелось бы узнать от вас. — Фандорин приложил к лицу надушенный платок и, чувствуя подступающую дурноту, приказал. —Идемте, поговорим там.

Вернулись в анатомический театр, который теперь, невзирая на разрезанный труп, показался Эрасту Петровичу почти уютным.

— Т-три вопроса. Кто здесь был вчера вечером? Кому вы рассказывали про расследование и про мое в нем участие? Чей это почерк?

Коллежский советник положил перед Захаровым обертку от «бандерори». Счел нужным добавить:

— Я знаю, что писали не вы — ваш почерк мне известен. Однако, надеюсь, вы понимаете, что означает сия к-корреспонденция?

Захаров побледнел, охота ерничать у него явно пропала.

— Я жду ответа, Егор Виллемович. Вопросы п-повторить?

Доктор помотал головой и покосился на Грумова, который с преувеличенным усердием тянул из зияющего живота что-то сизое. Захаров сглотнул — на жилистой шее дернулся кадык.

— Вчера вечером за мной сюда заезжали товарищи по факультету. Отмечали годовщину… одного памятного события. Их было человек семь-восемь. Выпили тут спирту, по студенческой памяти… Про расследование, возможно, сболтнул — плохо помню. День был вчера тяжелый, устал, вот и развезло быстро…

Он замолчал.

— Третий вопрос, — напомнил Фандорин. — Чей почерк? И не лгите, что не узнаете. Почерк характерный.

— Лгать не приучен! — огрызнулся Захаров. — и почерк я узнал. Только я вам не доносчик, а бывший московский студент. Выясняйте сами, без меня.

Эраст Петрович неприязненно сказал:

— Вы не только бывший студент, но еще и нынешний судебный врач, д-давший присягу. Или вы запамятовали, о каком расследовании идет речь? — и совсем тихим, лишенным выражения голосом, продолжил. — я могу, конечно, устроить проверку почерка всех, кто с вами учился на факультете, только на это уйдут недели. Ваша корпоративная честь при этом не пострадает, но я позабочусь о том, чтобы вас отдали под суд и лишили права состоять на г-государственной службе. Вы, Захаров, меня не первый год знаете. Я слов на ветер не б-бросаю.

Захаров дернулся, трубка заерзала влево-вправо вдоль щели рта.

— Увольте, господин коллежский советник… не могу. Мне после руки никто не подаст. Я не то что на государственной службе, вовсе по медицинской части работать не смогу. А лучше вот что… — Желтый лоб эксперта собрался морщинами. — у нас сегодня продолжается гуляние. Договорились собраться в семь у Бурылина. Он курса не окончил, как впрочем, многие из нашей компании, но время от времени встречаемся… я дела как раз завершил, остальное может Грумов докончить. Собирался умыться, переодеться и ехать. У меня тут квартира. Казенная, при кладбищенской конторе. Очень удобно… Так вот, если угодно, могу вас к Бурылину с собой захватить. Не знаю, все ли вчерашние придут, но тот, кто вас интересует, там будет наверняка, в этом я уверен… Извините, но это всё, что могу. Честь врача.

Жалобные интонации патологоанатому с непривычки давались плохо, и Эраст Петрович сменил гнев на милость, не стал прижимать собеседника к стенке. Только головой покачал, удивляясь причудливой гуттаперчивости корпоративной этики: указать на вероятного убийцу, если с ним вместе учился, — нельзя, а привести в дом к бывшему соученику сыщика — сколько угодно.

— Вы усложняете мне з-задачу, но ладно, пусть будет так. Уже девятый час. Переодевайтесь и едем.

еодевайтесь и едем.

* * *

Пока ехали (а ехать было неблизко, на Якиманскую), все больше молчали. Захаров был мрачнее тучи, на расспросы отвечал неохотно, но все же про хозяина кое-что выяснилось.

Зовут — Кузьма Саввич Бурылин. Фабрикант, миллионщик, из старинного купеческого рода. Его брат, многими годами старше Кузьмы, ударился в скопческую веру. «Отсек грех», жил затворником, копил капиталы. Собирался «очистить» и младшего брата, когда тому исполнится четырнадцать лет, но аккурат в канун «великого таинства» Бурылин-старший скоропостижно скончался, и подросток остался не только при своем естестве, но еще и унаследовал все огромное состояние. Как едко заметил Захаров, запоздалый страх за чудом уцелевшее мужество наложил отпечаток на всю дальнейшую биографию Кузьмы Бурылина. Теперь он обречен всю жизнь себе доказывать, что не скопец, вплоть даже и до изрядных излишеств.

— Зачем такой б-богач поступил на медицинский? — спросил Фандорин.

— Бурылин чему только не обучался — и у нас, и за границей. Любопытен, непостоянен. Диплом ему ни к чему, поэтому курса нигде не закончил, а с медицинского его погнали.

— За что?

— Да уж было за что, — неопределенно ответил эксперт. — Скоро сами увидите, что это за субъект.

Освещенный подъезд бурылинского особняка, выходящего фасадом на реку, был виден издалека. Один он и сиял яркими, разноцветными огнями на всей темной купеческой набережной, где в Великий пост спать ложились рано, а свет без нужды не жгли. Дом был большой, выстроенный в нелепом мавританско-готическом стиле: вроде бы с остроконечными башенками, химерами и грифонами, но в то же время с плоской крышей, круглым куполом над оранжереей и даже с минаретообразной каланчой.

За ажурной оградой толпились зеваки, разглядывали празднично освещенные окна, неодобрительно переговаривались: на страстной, в последнюю седмицу великой четыредесятницы, и такое непотребство. Из дома на безмолвную реку выплескивало приглушенным взвизгом цыганских скрипок, гитарным перебором, звоном бубнов, взрывами хохота и еще по временам каким-то утробным порыкиванием.

Вошли, сбросили верхнее на руки швейцарам, и тут Эраста Петровича ждал сюрприз: под черным, наглухо застегнутым пальто на эксперте, оказывается, был фрак и белый галстук.

В ответ на удивленный взгляд Захаров криво улыбнулся:

— Традиция.

Поднялись по широкой мраморной лестнице. Лакеи в малиновых ливреях распахнули высокие раззолоченные двери, и Фандорин увидел просторную залу, сплошь уставленную пальмами, магнолиями и еще какими-то экзотическими растениями в кадках. Последняя европейская мода — устраивать из гостиной подобие джунглей. «Висячие сады Семирамиды» называется. Только очень богатым по карману.

Меж райских кущ вольготно расположились гости  — все, как Захаров, в черных фраках и белых галстуках. Эраст Петрович был одет не без щегольства — в бежевый американский пиджак, лимонную с разводами жилетку, отличного покроя брюки с несминаемыми стрелками, однако же почувствовал себя среди этого черно-белого собрания каким-то ряженым. Хорош Захаров, мог бы предупредить, каким именно образом он намерен переодеться.

Впрочем, приди Фандорин во фраке, затеряться среди гостей ему все равно бы не удалось, потому что было их немного — пожалуй, с дюжину. В основном господа приличного и даже благообразного вида, хоть и вовсе не старые — лет около тридцати или, может, немногим больше. Лица разгоряченные, раскрасневшиеся от вина, а у некоторых даже несколько ошалевшие — видно, что для них этакое веселье в диковину. В противоположном конце залы виднелись еще одни раззолоченные двери, затворенные. Из-за них доносился звон посуды и звуки спевки цыганского хора. По всему видно, там готовился банкет.

Вновь прибывшие угодили в самый разгар речи, которую произносил лысоватый господин с брюшком и в золотом пенсне.

— Зензинов, первым учеником был. Уже ординарный профессор, — шепнул Захаров, как показалось, с завистью.

— …Только и вспомнишь о былых проказах, что в эти памятные дни. Тогда, семь лет назад, тоже ведь на Страстную пришлось, как нынче. — Ординарный профессор отчего-то приумолк, горько тряхнул головой. — Как говорится, кто старое помянет — глаз вон, а кто забудет — тому оба. И еще говорится: все перемелется — мука будет. Мука и вышла. Постарели, обрюзгли, жирком заросли. Спасибо хоть Кузьма все такой же шелапут, и нас, скучных эскулапов, изредка бередит!

Тут все засмеялись, загалдели, оборотясь к статному мужчине, что сидел в кресле, закинув ногу на ногу, и пил вино из огромного кубка. Очевидно, это и был Кузьма Бурылин. Умное, желчное лицо татарского типа — широкое, скуластое, с упрямым подбородком. Волосы черные, коротко стрижены, торчат бобриком.

— Кому мука, а кому мука, — громко сказал какой-то длинноволосый, с испитым лицом, непохожий на других. Он тоже был во фраке, только явно с чужого плеча, а вместо крахмальной рубашки на длинноволосом была несомненная манишка. — Ты-то, Зензинов, сухой из воды вылез. Как же, любимчик начальства. Другим меньше повезло. Томберг в белую горячку впал, Стенич, говорят, умом тронулся, Соцкий в арестантах сгнил. Он, покойник, мне в последнее время повсюду мерещится. Вот и вчера…

— Томберг спился, Стенич свихнулся, Соцкий подох, а Захаров вместо хирурга полицейским трупорезом заделался, — бесцеремонно прервал говорившего хозяин, глядя, впрочем, не на Захарова, а на Эраста Петровича, и с особенным, недобрым вниманием.

— Ты кого это привез, Егорка, английская твоя морда? Что-то не припомню этакого хлюста среди нашей медицийской братии.

Эксперт, иуда, демонстративно отодвинулся от коллежского советника и как ни в чем не бывало объявил:

— А это, господа, Эраст Петрович Фандорин, особа в некоторых кругах хорошо известная. Состоит при генерал-губернаторе для особо важных сыскных дел. Просил, чтоб я непременно привел его сюда. Отказать не мог — высокое начальство. В общем, прошу любить и жаловать.

Корпоранты возмущенно загудели. Кто-то вскочил, кто-то язвительно захлопал.

— Черт знает что!

— Эти господа совсем распоясались!

— А с виду не скажешь, что сыскной.

Эти и прочие подобные замечания, несшиеся со всех сторон, заставили Эраста Петровича побледнеть и прищуриться. Дело принимало неприятный оборот. Фандорин пристально взглянул на коварного эксперта, но сказать ему ничего не успел — хозяин дома в два шага подлетел к незваному гостю и взял за плечи. Хватка у Кузьмы Саввича оказалась богатырская, не пошевельнешься.

— А у меня дома одно начальство — Кузьма Бурылин, — рявкнул миллионщик. — Ко мне без приглашения не ходят, да еще сыскные. А уж кто пожаловал — впредь заречется.

— Кузьма, помнишь у графа Толстого? — крикнул длинноволосый. — Как там квартального-то на медведе в речку спустили! Давай и этого франта прокатим! И Потапычу полезно, он у тебя какой-то снулый.

Бурылин запрокинул голову и зычно расхохотался.

— Ох, Филька, запьянцовская душа, за то тебя и ценю, что фантазию имеешь. Эй! Потапыча сюда!

Некоторые из гостей, еще не совсем охмелевшие, принялись было урезонивать хозяина, но двое ражих лакеев уж вели из столовой на цепи косматого медведя в наморднике. Мишка обиженно взрыкивал, идти не хотел, все норовил сесть на пол, и лакеи тащили его волоком, только когти скрипели по зеркальному паркету. Грохнулась на пол опрокинутая кадка с пальмой, полетели комья земли.

— Это уж чересчур! Кузьма! — воззвал Зензинов. — мы ведь не мальчишки, как раньше. У тебя будут неприятности! В конце концов я уйду, если ты не прекратишь!

— В самом деле, — поддержал ординарного профессора еще кто-то благоразумный. — Выйдет скандал, а это уж ни к чему.

— Ну и катитесь к черту! — гаркнул Бурылин. — Только знайте, клистирные трубки, что я на всю ночь заведение мадам Жоли заангажировал. Без вас поедем.

После этих слов голоса протеста разом умолкли.

Эраст Петрович стоял смирно. Ни слова не говорил и не делал ни малейшей попытки высвободиться. Его синие глаза взирали на расходившегося купчину безо всякого выражения.

Хозяин деловито приказал лакеям:

— Разверните-ка Потапыча спиной, чтоб не окарябал сыскного. Веревку принесли? Повернись спиной и ты, казенная душа. Афоня, Потапыч плавать-то умеет?

— А как же, Кузьма Саввич. Летом на даче очень даже любит покултыхаться, — весело ответил чубатый лакей.

— Вот сейчас и покултыхается. Холодна, поди, апрельская водица. Ну, что уперся! — прикрикнул Бурылин на коллежского советника. — Поворачивайся!

Он изо всех сил вцепился в плечи Эраста Петровича, пытаясь развернуть его спиной, но тот не сдвинулся ни на вершок, будто был высечен из камня. Бурылин навалился всей силищей. Лицо побагровело, на лбу вздулись жилы. Фандорин смотрел на хозяина дома все так же спокойно, только в уголках рта наметилась легкая усмешка.

Кузьма Саввич еще немножко покряхтел, но, почувствовав, что преглупо смотрится, руки убрал и ошарашенно уставился на странного чиновника. В зале стало очень тихо.

— Вы-то, милейший, мне и нужны, — впервые разомкнул уста Эраст Петрович. — П-потолкуем?

Он взял фабриканта двумя пальцами за запястье и быстро зашагал к затворенным дверям банкетной. Видно, пальцы коллежского советника обладали каким-то особенным свойством, потому что корпулентный хозяин скривился от боли и мелко засеменил за решительным брюнетом с седыми висками. Лакеи растерянно застыли на месте, а мишка немедленно уселся на пол и дурашливо замотал мохнатой башкой.

У дверей Фандорин обернулся.

— Продолжайте веселиться, г-господа. А Кузьма Саввич пока даст мне кое-какие разъяснения.

Последнее, что заметил Эраст Петрович, прежде чем повернуться к гостям спиной, — сосредоточенный взгляд эксперта Захарова.

* * *

Стол, накрытый в банкетной, был чудо как хорош. Коллежский советник взглянул мельком на поросенка, безмятежно дремлющего в окружении золотистых кружков ананаса, на устрашающую тушу заливного осетра, на замысловатые башни салатов, на красные клешни омаров и вспомнил, что из-за неудавшейся медитации остался без обеда. Ничего, утешил он себя. У Конфуция сказано: «Благородный муж насыщается, воздерживаясь».

В дальнем углу алел рубахами и платками цыганский хор. Увидели хозяина, которого привел за руку элегантный барин с усиками, оборвали распевку на полуслове. Бурылин досадливо махнул им свободной рукой: нечего, мол, пялиться, не до вас.

Солистка, вся в монистах и лентах, поняла его жест неправильно и завела грудным голосом:

Ой да не-су-женый, ай да невен-ча-ный…
Хор глухо, в четверть силы подхватил:

Привез каса-то-чи-ку В терём бревен-ча-тый…
Эраст Петрович выпустил руку миллионщика, обернулся к нему лицом.

— Я получил вашу посылку. Должен ли я расценивать ее как п-признание?

Бурылин тер побелевшее запястье. На Фандорина смотрел с любопытством.

— Ну и силища у вас, господин коллежский советник. С виду не скажешь… Какое еще послание? И в чем признание?

— Вот видите, и чин мой вам известен, хотя Захаров давеча его не называл. Ухо отрезали вы, б-больше некому. И на врача учились, и у Захарова вчера с однокашниками побывали. То-то он уверен был, что уж кто-то, а вы непременно здесь сегодня будете. Почерк ваш?

Он предъявил фабриканту обертку от «бандерори».

Кузьма Саввич взглянул, ухмыльнулся.

— А чей же. Понравился, значит, мой гостинчик? Я велел, чтоб непременно к обеду доставили. Не поперхнулись бульоном-то, а? Поди, совещанию собрали, версий понастроили? Ну каюсь, люблю пошутить. Как у Егорки Захарова вчера со спирта язык-то развязался, я удумал штуку выкинуть. Слыхали про лондонского Джека Потрошителя? Он с тамошней полицией такой же фокус проделал. У Егорки там на столе дохлая девка лежала, рыжая такая. Взял незаметно скальпель, тихонько оттяпал ухо, в платочек обернул, да в карман. Уж больно кудряво он вас, господин Фандорин, расписывал: и такой вы, и этакий, и любой клубок размотать можете. А что, не соврал Захаров — вы субъект любопытный. Я любопытных люблю, сам из таковских. — в узких глазах миллионщика блеснул лукавый огонек. — Давайте так. Забудьте вы эту мою шутку — все равно она не задалась. А поедемте-ка с нами. Знатно покуролесим. Скажу по секрету, я препотешный кундштюк один выдумал для врачишек этих, моих стародавних знакомцев. У мадам Жоли уже все подготовлено. Завтра Москва животики надорвет, как узнает. Поедемте, право слово. Не пожалеете.

Тут хор вдруг оборвал медленную, тихую песню и грянул во всю мощь:

Кузя-Кузя-Кузя-Кузя, Кузя-Кузя-Кузя-Кузя, Кузя-Кузя-Кузя-Кузя, Кузя, пей до дна!

Бурылин только глянул через плечо, и рев оборвался.

— За границей часто бываете? — невпопад спросил Фандорин.

— Это я здесь часто бываю. — Хозяин перемене темы, кажется, ничуть не удивился. — а за границей я живу. Мне без надобности тут штаны просиживать — у меня управляющие толковые, все без меня делают. В большом деле вроде моего надобно только одно: в людях разбираться. Если людей правильно подобрал, можешь после баклуши бить, дело само идет.

— В Англии д-давно были?

— В Лидсе часто бываю, в Шеффилде. Там у меня фабрики. В Лондоне на биржу заглядываю. Последний раз в декабре был. После в Париж, а к Крещенью в Москву вернулся. А зачем вам про Англию?

Эраст Петрович чуть смежил ресницы, чтоб пригасить блеск в глазах. Снял с рукава соринку, сказал с расстановкой:

— За глумление над телом девицы Сечкиной я помещаю вас под арест. Пока административный, но к утру б-будет и распоряжение прокурора. Залог ваш поверенный сможет внести не ранее завтрашнего полудня. Вы едете со мной, гости пусть отправляются по домам. Визит в бордель отменяется. Нечего добропорядочных врачей п-позорить. А вы, Бурылин, преотлично покуролесите и в арестантской.

* * *

В благодарность за спасенную девочку ночью мне был сон.

Снилось, что я пред Престолом Господним.

«Садись ошую, — сказал мне Отец Небесный. — Отдохни, ибо ты несешь людям радость и избавление, а это тяжкий труд. Неразумны они, чада мои. Взгляды их перевернуты, черное видится им белым, а белое черным; беда счастьем, а счастье бедой. Когда призываю я из милости к Себе одного из них в младенчестве, прочие плачут и жалеют призванного вместо того, чтоб возрадоваться за него. Когда оставляю я некоего из них жить до ста лет, до немочи телесной и угасания духовного, в наказание и назидание прочим, те не ужасаются страшной доле его, а завидуют. После смертоубийственного сражения радуются отвергнутые Мной, хоть бы даже и получили увечье, а тех, что пали, призванные Мной пред Лицо Мое, они жалеют и втайне даже презирают как неудачников. А те-то и есть истинные счастливцы, ибо уже у Меня они; несчастливцы же те, кто остался. Что делать Мне с человеками, скажи, добрая ты душа? Как вразумить их?»

И жалко мне стало Господа, тщетно алкающего любви неразумных чад своих.

<< Глава четвертая < Оглавление > Глава шестая >>


Все авторские права удерживаются
© 1856—2001 Борис Акунин (текст), Артемий Лебедев (оформление)