Содержание / Библиотека / Фандорин / Эраст / «Декоратор» / Глава четвертая


Декоратор

Черепаха, сеттер, львица, зайчик
5 апреля, великая среда, день

Анисий велел Палаше одеть Соньку по-праздничному, и сестра, великовозрастная идиотка, обрадовалась, загукала. Для нее, дурехи, любой выезд — событие, а в больницу, к «доту» (что на Сонькином языке означало «доктор») убогая ездить особенно любила. Там с ней долго, терпеливо разговаривали, непременно давали конфету или пряник, приставляли к груди прохладную железку, щекотно мяли живот, с интересом заглядывали в рот — а Сонька и рада стараться, разевала так, что всю насквозь было видать.

Вызвали знакомого извозчика Назара Степаныча. Сначала, как положено, Сонька немножко побоялась смирной лошади Мухи, которая фыркала ноздрей и звякала сбруей, косясь кровавым глазом на толстую, нескладную, замотанную в платки бабищу. Такой у Мухи с Сонькой был ритуал.

Покатили из Гранатного в Лефортово. Обычно ездили ближе, к доктору Максим Христофорычу на Рождественку, во Взаимно-вспомогательное общество, а тут, считай, через весь город путешествие.

Трубную объезжать пришлось — всю начисто водой залило. И когда только солнышко выглянет, землю подсушит. Хмурая стояла Москва, неопрятная. Дома серые, мостовые грязные, людишки какие-то все в тряпье замотанные, под ветром скрюченные. Но Соньке, похоже, нравилось. То и дело пихала брата локтем в бок: «Нисий, Нисий» — и тыкала пальцем в грачей на дереве, в водовозную бочку, в пьяного мастерового. Только думать мешала. А подумать очень даже было о чем — и об отрезанном ухе, которым шеф занялся лично, и о собственном непростом задании.

Александровская община «Утоли мои печали» для излечения психических, нервных и параличных больных располагалась на Госпитальной площади, за Яузой. Известно было, что Стенич состоит милосердным братом при лекаре Розенфельде в пятом отделении, где пользуют самых буйных и безнадежных.

К Розенфельду, заплатив в кассу пять целковых, Анисий сестру и повел. Стал подробно рассказывать лекарю про Сонькины происшествия последнего времени: ночью просыпаться стала с плачем, два раза Палашу оттолкнула, чего раньше не бывало, и еще вдруг повадилась возиться с зеркальцем — прилипнет и смотрит часами, тараща поросячьи глазки.

Рассказ получился долгим. Дважды в кабинет заходил человек в белом халате. Сначала шприцы прокипяченные принес, потом взял рецепт на изготовление какой-то тинктуры. Врач называл его на «вы» и по имени-отчеству: «Иван Родионыч». Стало быть вот он какой, Стенич. Изможденный, бледный, с огромными глазами. Волоса отрастил длинные, прямые, а усы-бороду бреет, и лицо у него от этого какое-то средневековое.

Оставив сестру у доктора для осмотра, Анисий вышел в коридор, заглянул в приоткрытую дверь с надписью «Процедурная». Стенич был повернут спиной, мешал в маленькой склянке какую-то зеленую бурду. Что сзади углядишь? Сутулые плечи, халат, стоптанные задники сапог.

Шеф учил: самое главное — первая фраза в разговоре, в ней ключик. Гладко вошел в беседу — откроется дверь, узнаешь от человека всё, что хотел. Тут только не ошибиться, правильно типаж определить. Типажей не так уж много — по Эрасту Петровичу, ровным счетом шестнадцать, и к каждому свой подход.

Ох, не промахнуться бы. Не очень твердо пока усвоил Анисий мудреную науку.

По тому, что известно про Стенича, а также по визуальному заключению он — «черепаха»: типаж замкнутый, мнительный, обращенный внутрь себя, живущий в состоянии бепрестанного внутреннего монолога.

Если так, то правильный подход —»показать брюхо», то есть продемонстрировать свою незащищенность и неопасность, а после, без малейшей паузы, сразу сделать «пробой»: пробить все защитные слои отчуждения и настороженности, ошарашить, но при этом упаси Боже не напугать нахрапом и не отвратить, а заинтересовать, послать сигнал. Мол, мы с тобой одного поля ягоды, говорим на одном языке.

Тюльпанов мысленно перекрестился и бухнул:

— Хорошо вы давеча в кабинете на идиотку мою посмотрели. Мне понравилось. С интересом, но без жалости. Лекарь ваш наоборот — жалеть жалеет, а без интереса глядит. Только убогих духом жалеть не надо, они посчастливей нашего будут. Вот поинтересоваться есть чем: по видимости вроде похоже на нас существо, а на самом деле совсем другое. И открыто идиоту подчас такое, что от нас за семью печатями. Вы ведь тоже так думаете, правда? Я по глазам вашим понял. Вам бы доктором быть, а не Розенфельду этому. Вы студент, да?

Стенич обернулся, глазищами захлопал. Кажется, несколько оторопел от «пробоя», но правильно оторопел, без испуга и ощетинивания. Ответил коротко, как и положено субъекту типа «черепаха»:

— Бывший.

Подход выбран правильно. Теперь, когда ключик в скважину вошел, по шефовой науке следовало навалиться на него и разом повернуть, чтоб щелкнуло. Тут тонкость есть: с «черепахой» недопустима фамильярность, нельзя самому дистанцию сжимать — сразу в панцирь спрячется.

— Неужто политический? — изобразил разочарование Анисий. — Значит, скверный из меня физиогномист. А я вас за человека с воображением принял, хотел насчет идиотки своей совета спросить… Ваш брат социалист в психиатры не годится — слишком благом общества увлекаетесь, а на отдельных представителей общества вам наплевать, тем более на уродов вроде моей Соньки. Извините за откровенность, я человек прямой. Прощайте, лучше уж с Розенфельдом потолкую.

И дернулся уходить, как и подобает типажу «сеттер» (откровенный, порывистый, резкий в симпатиях и антипатиях) — идеальной паре для «черепахи».

— Дело ваше, — сказал задетый за живое милосердный брат. — Только благом общества я никогда не увлекался, а с факультета отчислен за дела совсем иного рода.

— Ага! — воскликнул Тюльпанов, торжествующе воздев палец. — Взгляд! Взгляд, он не обманет! Все-таки правильно я вас вычислил. Своим суждением живете, и дорога у вас своя. Это ничего, что вы только фельдшер, я на звания не смотрю. Мне нужен человек острый, живой, не по общей мерке рассуждающий. Отчаялся я по врачам Соньку водить. Талдычат все одно и то же: oligophrenia, крайняя стадия, неизлечимый случай. А я чувствую, что душа в ней живая, можно пробудить. Не возьметесь проконсультировать?

— Я и не фельдшер даже, — ответил Стенич, похоже, тронутый откровенностью незнакомца (да и лестью, падок человек на лесть). — Правда, господин Розенфельд использует меня как фельдшера, но по должности я всего лишь брат милосердия. И служу без жалования, по доброй воле. Во искупление грехов.

Ах вот оно что, понял Анисий. Вот откуда взгляд-то этот постный, вот откуда смирение. Надо скорректировать линию.

Сказал самым что ни на есть серьезным тоном:

— Хороший путь выбрали для искупления грехов. Куда лучше, чем свечки в церкви жечь или лбом о паперть колотиться. Дай вам Бог скорого душевного облегчения.

— Не надо мне скорого! — с неожиданным жаром вскричал Стенич, и глаза у него, до того тусклые, враз зажглись огнем и страстью. — Пускай трудно, пускай долго! Так оно лучше, правильней будет! Я… я редко с людьми говорю, замкнут очень. И вообще привык один. Но в вас что-то есть, располагающее к откровенности. Так и хочется… а то все сам с собой, недолго снова разумом тронуться.

Анисий только диву дался. Ай да шефова наука! Подошел ключик к замку, и так подошел, что дверь сама навстречу распахнулась. Больше и делать ничего не надо, только слушай и поддакивай.

Пауза обеспокоила милосердного брата.

— У вас, может, времени нет? — Его голос дрогнул. — я знаю, у вас свои беды, вам не до чужих откровений…

— У кого своя беда, тот и чужую лучше поймет, — сиезуитничал Анисий. — Что вас гложет? Говорите, мне можно. Люди мы чужие, даже имени друг друга не знаем. Поговорим и разойдемся. Что за грех у вас на душе?

На миг примечталось: сейчас на коленки бухнется, зарыдает, мол, прости меня, окаянного, добрый человек, грех на мне тяжкий, кровавый, женщин я скальпелем потрошу. И всё, дело закрыто, а Тюльпанову от начальства награда и, главное, от шефа похвальное слово.

Но нет, на коленки Стенич не повалился и сказал совсем другое:

— Гордость. Всю жизнь с ней маюсь. Чтоб ее преодолеть и сюда устроился, на службу тяжкую, грязную. За сумасшедшими нечистоты убираю, никакой работы не гнушаюсь. Унижение и смирение — вот лучшее лекарство от гордости.

— Так вас за гордость из университета-то? — спросил Анисий, не в силах скрыть разочарование.

— Что? А, из университета. Нет, там другое было… Что ж, и расскажу. Укрощения гордости ради. — Милосердный брат вспыхнул, залился краской до самого пробора. — Был у меня раньше и другой грех, сильненький. Сладострастие. Его я преодолел, жизнь помогла. А в юные годы порочен был — не столько от чувственности, сколько от любопытства. Оно и мерзее, от любопытства-то, нет?

Анисий не знал, что на это ответить, но послушать про порок было интересно. А вдруг от сладострастия к душегубству ниточка протянется?

— Я в сладострастии и вовсе греха не нахожу, — сказал он вслух. — Грех — это когда ближним хуже. А кому от сладострастия плохо, если, конечно, насилие не замешано?

Стенич только головой качнул:

— Эх, молоды вы, сударь. Про «Садический кружок» не слыхали? Где вам, вы тогда еще, поди, гимназию не закончили. Нынешним апрелем как раз семь лет сравнялось… да на Москве о том деле вообще мало кто знает. Так, прошел шумок по медицинским кругам, но круги эти утечки не дают, корпоративность. Сор из избы не выносят. Меня, правда, вынесли…

— Что за кружок такой? Садоводческий? — прикинулся дурачком Анисий, вспоминая про отчисление за «безнравственность».

Собеседник неприятно рассмеялся.

— Не совсем. Было нас, шалопаев, десятка полтора. Студенты медицинского факультета и две курсистки. Время темное, суровое. Год как нигилисты Царя-Освободителя подорвали. Мы тоже были нигилисты, только без политики. За политику нас в ту пору на каторгу бы отправили или куда похуже. А так только заводилу нашего, Соцкого, в арестантские роты упекли. Без суда, без шума, министерским указом. Прочих же кого на нелечебные отделения перевели, в фармацевты, химики, патологоанатомы — недостойными сочли высокого лекарского звания. А кого, вроде меня, и вовсе взашей, если высоких заступников не нашлось.

— Не крутенько ли? — участливо вздохнул Тюльпанов. — Что ж вы там такого натворили?

— Теперь я склонен думать, что не крутенько. В самый раз… Знаете, совсем молодые люди, избравшие стезю медицинского образования, иногда впадают в этакий цинизм. У них укореняется мнение, будто человек — не образ Божий, а машина из суставов, костей, нервов и разного прочего фарша. У младших курсов за лихачество считается позавтракать в морге, поставив бутылку пива на только что зашитое брюхо «дохлятины». Бывают шутки и повульгарней, не буду рассказывать, противно. Но это все проказы обычные, мы же дальше пошли. Были среди нас некоторые при больших деньгах, так что возможность развернуться имелась. Простого разврата нам скоро мало стало. Вожак наш, покойный Соцкий, с фантазией был. Не вернулся из арестантских рот, загинул, а то бы далеко пошел. В особенном ходу у нас садические забавы были. Наймем гулящую побезобразней, заплатим четвертной, и давай над ней куражиться. Докуражились… Раз, в полтиничном борделе, с перепою, шлюху старую, за трешник на все готовую, уходили до смерти… Дело замяли, до суда не довели. И решили все тихо, без скандала. Я злился сначала, что жизнь мне поломали — ведь на гроши учился, уроки давал, маменька что могла высылала… а после, уж годы спустя, вдруг понял — поделом.

Анисий прищурился:

— Как это «вдруг»?

— Так, — коротко и строго ответил Стенич. — Бога узрел.

Что-то есть, подумал Тюльпанов. Тут пощупать, так, пожалуй, и «идея» отыщется, про которую шеф говорил. Как бы разговор на Англию навести?

— Наверно, много вас жизнь покидала? За границей не пробовали счастья искать?

— Счастья — нет, не искал. А непотребств искал в разных странах. И находил предостаточно, прости меня Господи. — Стенич истово перекрестился на висевший в углу образ Спасителя.

Тут Анисий простодушно так:

— И в самой Англии бывали? Я вот мечтаю, да, видно, не доведется. Все говорят, исключительно цивилизованная страна.

— Странно, что вы про Англию спросили, — внимательно взглянул на него бывший грешник. — вы вообще странный господин. Что ни спросите, все в самую точку. В Англии-то я Бога и узрел. До того момента вел жизнь недостойную, унизительную. Состоял в приживалах при одном сумасброде. А тут решился и разом всё переменил.

— Вы ж сами говорили, что унижение полезно для преодоления гордости. Почему же решили от унизительной жизни отказаться? Нелогично получается.

Хотел Анисий про английское житье Стенича побольше вызнать, но совершил грубую ошибку — принудил своим вопросом «черепаху» к обороне, а этого делать ни в коем случае не следовало.

И Стенич моментально убрался в панцирь:

— Да кто вы такой, чтоб логику моей души истолковывать? Что я вообще перед вами тут разнюнился!

Взгляд у милосердного брата стал воспаленный, ненавидящий, тонкие пальцы судорожно зашарили по столу. А на столе, между прочим, стальная кастрюлька с разными медицинскими инструментами. Вспомнил Анисий, что Стенич от душевного недуга лечился, и попятился в коридор. Все равно больше ничего полезного не скажет.

Но кое-что все же выяснилось.

* * *

Теперь путь лежал вовсе дальний, из Лефортова на противоположную окраину, на Девичье Поле, где совсем недавно на средства мануфактур-советника Тимофея Саввича Морозова открылась его же имени Гинекологическая клиника при Московском императорском университете. Сонька какая-никакая, а все-таки тоже женщина, и проблемы женские у нее найдутся. Вот и получалось, что снова следствию от дуры польза.

Сонька была в ажитации — лефортовский «дот» произвел на нее большое впечатление.

— Лоток гук-гук, ленка прыг, неялась, афекинял, — оживленно рассказывала она брату о своих приключениях.

Для кого другого — бессмысленный набор звуков, а Анисий всё понимал: доктор ей молотком по коленке стучал, и коленка подпрыгивала, только Сонька ни чуточки не боялась, а конфетки ей доктор не дал.

Чтоб не мешала сосредоточиться, остановил у Сиротского института, купил большого петуха, ядовито-красного, на палочке. Сонька и заткнулась. Язык на добрый вершок высовывает, лижет, белесыми глазками по сторонам пялится. Столько у ней сегодня событий, а не знает, что впереди еще много интересного будет. Вечером придется с ней повозиться, долго не уснет от возбуждения.

Наконец приехали. Хорошую клинику отстроил щедрый мануфактур-советник, ничего не скажешь. От семейства Морозовых городу Москве вообще много пользы. Вот недавно газеты писали, что почетная гражданка Морозова заграничные командировки для молодых инженеров учредила, для совершенствования практических знаний. Теперь любой, кто окончил полный курс в Императорском московском техническом училище, если, конечно, православный по вере и русский по крови, может хоть в Англию, хоть в Североамериканские Штаты съездить. Большое дело. А здесь, в гинекологической, по понедельникам и вторникам для бедных бесплатный прием. Разве не замечательно?

Сегодня, правда, среда.

Анисий прочел извещение в приемном покое: «Консультация у профессора — десять рублей. Прием у лекаря — пять рублей. Прием у женщины-врача г-жи Рогановой — три рубля».

— Дорогонько, — пожаловался Тюльпанов служителю. — у меня сестра убогая. Подешевле убогую не примут?

Служитель ответил сначала сурово:

— Не положено. В понедельник или во вторник приходите.

Но потом взглянул на Соньку, стоявшую с разинутым ртом, и раздобрился:

— А то в родовспомогательное сходите, к Лизавете Андреевне. Она все равно как врач, хоть по званию только повивальная бабка. Дешевле берет, а может и совсем задаром, если пожалеет.

Вот и отлично. Несвицкая на месте.

Вышли из приемного, свернули в садик. Когда подходили к желтому двухэтажному зданию родовспомогательного отделения, случилось происшествие.

Хлопнула оконная рама на втором этаже, звонко посыпались стекла. Анисий увидел, как на подоконник вылезает молодая женщина в одной ночной рубашке, длинные черные волосы разметались по плечам.

— Уйдите, мучители! — истошно завопила женщина. — Ненавижу вас! Смерти моей хотите!

Глянула вниз — а этажи высокие, до земли далеко — спиной к каменной стене прижалась и давай меленько переступать по парапету подальше от окна. Сонька так и застыла, губы развесила — никогда такого чуда не видала.

Из окна высунулись сразу несколько голов, принялись черноволосую уговаривать, чтоб не дурила, чтоб вернулась.

Только видно было, что не в себе женщина. Шатает ее, а парапет узкий. Сейчас упадет или сама бросится. Снег внизу стаял, голая земля, вся в камнях, железки какие-то торчат. Тут верная смерть или тяжкое увечье.

Тюльпанов глянул налево, направо. Народ глазеет, но физиономии у всех растерянные. Что же делать-то?

— Тащи брезент или хоть одеяло! — крикнул он санитару, вышедшему покурить, да так и замершему с цигаркой в зубах. Тот сорвался, побежал, только вряд ли поспеет.

Растолкав высунувшихся из окна, на подоконник решительно вылезла высокая женщина. Белый халат, стальное пенсне, волосы на затылке стянуты в тугой узел.

— Ермолаева, не валяй дурака! — крикнула она начальственным голосом. — у тебя сын плачет, молока просит!

И тоже, отчаянная, двинулась по парапету.

— Это не мой сын! — взвизгнула черноволосая. — Это подкидыш! Не подходи, боюсь тебя!

Та, в белом халате, сделала еще шаг, протянула руку, но Ермолаева вывернулась и с воем прыгнула.

Зрители ахнули — в самый последний миг врачиха успела схватить полоумную пониже ворота. Рубашка затрещала, но выдержала. У висевшей непристойно заголились ноги, и Анисий часто заморгал, но тут же и устыдился — не до того теперь. Докторша уцепилась одной рукой за водосток, другой держала Ермолаеву. Сейчас или выпустит, или вместе с ней сверзнется!

Рванул Тюльпанов с плеч шинель, махнул двоим, что стояли рядом. Растянули шинель пошире — и под висящую.

— Больше не смогу! Пальцы разжимаются! — крикнула железная докторша, и в тот же миг черноволосая упала.

От удара повалились в кучу-малу. Тюльпанов вскочил, встряхнул надсаженными запястьями. Женщина лежала зажмурившись, но вроде живая, и крови не видно. Один из анисиевых помощников, по виду приказчик, сидел на земле и подвывал, держась за плечо. Шинель было жалко — осталась без обоих рукавов и воротник треснул. Новая шинель, только осенью пошитая, сорок пять целковых.

Докторша уже здесь — и как только успела. Присела над лежащей без сознания, пощупала пульс, помяла руки-ноги:

— Жива и целехонька.

Анисию бросила:

— Молодец, что сообразили шинель натянуть.

— Что это с ней? — спросил он, потряхивая кистями.

— Родильная горячка. Временное помрачение рассудка. Редко, но бывает. У тебя что?  — Это она уже приказчику. — Вывих? Дай-ка.

Взялась крепкими руками, коротко дернула — приказчик только ойкнул.

Запыхавшаяся санитарка спросила:

— Лизавета Андреевна, а с Ермолаевой что?

— В изолятор. Под три одеяла, вколоть морфию. Пусть поспит. И смотри, глаз с нее не спускать.

Повернулась идти.

— Я, собственно, к вам, госпожа Несвицкая, — сказал Анисий, подумав: правильно шеф не стал женщин с подозрения снимать. Этакая лошадь не то что скальпелем прирезать, голыми руками задушит, и очень запросто.

— Вы кто? По какому делу? — глянула на него подозреваемая.

Взгляд из-под пенсне жесткий, совсем не женский.

— Тюльпанов, губернский секретарь. Вот, привел убогую за советом по женской линии. Очень что-то мучается от месячных. Не согласитесь осмотреть?

Несвицкая посмотрела на Соньку. Деловито просила:

— Идиотка? Половую жизнь имеет? Она кто, сожительница ваша?

— Да что вы! — в ужасе вскричал Анисий. — Это сестра моя. Она с рождения такая.

— Платить можете? С тех, кто может, я беру два рубля за осмотр.

— Заплачу с превеликим удовольствием, — поспешил уверить Тюльпанов.

— Если с превеликим, то почему ко мне, а не к лекарю или к профессору? Ладно, идемте в кабинет.

Пошла вперед быстрым, широким шагом. Анисий — за ней, только Соньку за руку подхватил.

Линию поведения выстраивал на ходу.

С типажом никаких сомнений — классическая «львица». Рекомендуемый подход — смущаться и мямлить. «Львицы» от этого мягчеют.

Кабинетик у повивальной бабки оказался маленький, опрятный, ничего лишнего: медицинское кресло, стол, стул. На столе две брошюры — «О негигиеничности женского костюма», сочинение приват-доцента акушерских и женских болезней А.Н.Соловьева, и «Записки Общества распространения практических знаний между образованными женщинами».

На стене — рекламная афиша:


ДАМСКИЕ ГИГИЕНИЧЕСКИЕ ПОДУШКИ

Приготовлены из древесной сулемовой ваты.

Очень удобная повязка, с приспособленным поясом, для ношения дамами во время болезненных периодов. Цена за дюжину подушек 1 р. Цена за пояс от 40 к. До 1 р. 50 к.

Покровка, дом Егорова

Анисий вздохнул и начал мямлить:

— Я ведь почему решил обратиться именно к вам, госпожа Несвицкая. Я, изволите ли видеть, наслышан, что вы обладаете самой что ни на есть наивысшей квалификацией, хоть и пребываете в звании, совершенно несообразном учености столь достойной особы… то есть, я вовсе ничего такого против звания повивальной бабки… я не в смысле принизить или, упаси Боже, усомниться, я совсем наоборот…

Вроде бы отлично вышло и даже конфузливо покраснеть получилось, но тут Несвицкая удивила: крепко взяла Анисия за плечи и развернула лицом к свету.

— Ну-ка, ну-ка, это выражение глаз мне знакомо. Никак господин филер? С выдумкой работать стали, и даже идиотку где-то подобрали. Что вам еще от меня нужно? Что вы меня в покое никак не оставите? К недозволенной практике придраться задумали? Так господин директор про нее знает.

И брезгливо оттолкнула. Тюльпанов потер плечи — ну и хватка. Сонька испуганно прижалась к брату, захныкала. Анисий погладил ее по голове:

— Ты что напугалась? Тетя шутит, играет. Она добрая, она доктор… Елизавета Андреевна, вы на мой счет в заблуждении. Я служу в канцелярии его сиятельства генерал-губернатора. На мелкой должности, конечно. Так сказать, отставной козы младший барабанщик. Тюльпанов, губернский секретарь. У меня и документ есть. Показать? Не нужно?

Робко развел руками, застенчиво улыбнулся.

Отлично! Несвицкой стало совестно, а это — самое лучшее, чтоб «львицу» разговорить.

— Извините, мне всюду мерещится… вы должны понять…

Дрожащей рукой взяла со стола папиросу, закурила — не сразу, с третьей спички. Вот тебе и железная докторша.

— Извините, что плохо о вас подумала. Нервы ни к черту. Тут еще Ермолаева эта… Да, вы ведь спасли Ермолаеву, я забыла… я должна объясниться. Не знаю почему, но мне хочется, чтоб вы поняли…

Это вам потому хочется со мной объясниться, сударыня, мысленно ответил ей Анисий, что вы — «львица», а я веду себя как «зайчик». «Львицы» лучше всего сходятся именно с кроткими, беззащитными «зайчиками». Психология, Лизавета Андревна.

Однако наряду с удовлетворением ощутил Тюльпанов и некоторое нравственное неудобство — филер не филер, а все ж таки по сыскной части, да и сестру-инвалидку для прикрытия взял. Права докторша.

Она быстро, в несколько затяжек выкурила папиросу, зажгла вторую. Анисий ждал, жалобно хлопал ресницами.

— Курите. — Несвицкая подтолкнула картонку с папиросами.

Вообще-то Тюльпанов не курил, но «львицы» любят, когда у них идут на поводу, поэтому папироску он взял, втянул дым, зашелся кашлем.

— Да, крепковаты, — кивнула докторша. — Привычка. На Севере табак крепок, а без табака там летом нельзя — комарье, мошка.

— Так вы с Севера? — наивно спросил Анисий, неловко стряхивая пепел.

— Нет. Я родилась и выросла в Петербурге. До семнадцати жила маменькиной дочкой. А в семнадцать лет за мной приехали на пролетках люди в синих мундирах. Увезли от маменьки и посадили в каземат.

Несвицкая говорила отрывисто. Руки у нее больше не дрожали, голос стал резким, глаза недобро сузились — но сердилась она не на Тюльпанова, это было ясно.

Сонька села на стул, привалилась к стене и засопела — сморило ее от впечатлений.

— За что же вас? — шепотом спросил «зайчик».

— За то, что была знакома со студентом, который однажды побывал в доме, где иногда собирались революционеры, — горько усмехнулась Несвицкая. — Как раз перед тем было очередное покушение на царя, так мели всех подряд. Пока разбирались, я два года в одиночке просидела. Это в семнадцать-то лет. Как с ума не сошла, не знаю. А может, и сошла… Потом выпустили. Только на всякий случай, чтоб не водила предосудительных знакомств, выслали в административном порядке. В село Заморенка Архангельской губернии. Под надзор властей. Так что не сердитесь на мою подозрительность. У меня к синим мундирам отношение особенное.

— А где же вы медицину изучали? — сочувственно покачав головой, спросил Анисий.

— Сначала в Заморенке, в земской больнице. Надо же было на что-то жить, так я сестрой милосердия устроилась. И поняла, что медицина — это для меня. Только в ней, пожалуй, и есть смысл… После попала в Шотландию, училась на факультете. Первая женщина на хирургическом отделении — там ведь женщинам тоже не больно дорогу дают. Из меня хороший хирург вышел. Рука твердая, вида крови я с самого начала не боялась, да и зрелище человеческих внутренностей мне не отвратительно. В нем, пожалуй, даже есть своеобразная красота.

Анисий весь подобрался.

— И оперировать можете?

Она снисходительно улыбнулась:

— Могу и ампутацию произвести, и полостную операцию, и опухоль удалить. А вместо этого уж который месяц… — и зло махнула рукой.

Что «вместо этого»? Выпускаю гулящим кишки по сараям?

Предположительные мотивы?

Тюльпанов исподтишка разглядывал некрасивое, даже грубое лицо Несвицкой. Болезненная ненависть к женскому телу? Очень возможно. Причины: собственная физическая непривлекательность, личная неустроенность, вынужденное исполнение нелюбимых акушерских обязанностей, ежедневное лицезрение пациенток, у которых женская судьба сложилась счастливо. Да мало ли. Не исключается и скрытое помешательство как следствие перенесенной несправедливости и одиночного заключения в нежном возрасте.

— Ладно, давайте осмотрим вашу сестру. Заболталась я что-то. Даже не похоже на меня.

Несвицкая сняла пенсне, устало потерла сильными пальцами переносицу, потом зачем-то помассировала мочку, и мысли Анисия естественным образом перенеслись к зловещему уху.

Как-то там шеф? Сумел ли вычислить отправителя «бандерори»?

* * *

И опять вечер, благословенная тьма, укрывающая меня своим бурым крылом. Иду вдоль железнодорожной насыпи. Странное волнение теснит грудь.

Удивительно, до чего выбивает из колеи вид знакомцев по прежней жизни. Они изменились, некоторые так даже до неузнаваемости, а уж обо мне и говорить нечего.

Лезут воспоминания. Глупые, ненужные. Теперь все другое.

У переезда, перед шлагбаумом — девчонка-побирушка. Лет двенадцать-тринадцать. Трясется от холода, руки в красных цыпках, ноги замотаны в какое-то тряпье. Ужасное, просто ужасное лицо: гноящиеся глаза, растрескавшиеся губы, из носа течет. Несчастливое, уродливое дитя человеческое.

Как такую не пожалеть? Да и это уродливое лицо тоже можно сделать прекрасным. И делать-то ничего не нужно. Достаточно просто открыть взорам его настоящую Красоту.

Иду за девочкой. Воспоминания больше не тревожат.

<< Глава третья < Оглавление > Глава пятая >>


Все авторские права удерживаются
© 1856—2001 Борис Акунин (текст), Артемий Лебедев (оформление)